Шрифт:
Мама ничего не спросила. Только подошла, сняла с моих плеч промокший кардиган и осторожно провела пальцами по моим волосам.
— Глаза красные, — сказала она.
— Дождь.
Она посмотрела на окно, по которому лениво стекали капли.
— Угу. В Токио сегодня очень талантливый дождь. Прямо в глаза попадает.
Я попыталась улыбнуться, но вместо улыбки вышло что-то жалкое. Мама увидела и это. Конечно, увидела. Она вообще замечала всё, особенно то, что я пыталась спрятать.
— Чай будешь, — сказала она.
— Мам, я не хочу.
— Я не спрашивала.
Через несколько минут я уже сидела за кухонным столом в сухой футболке, с полотенцем на голове и чашкой горячего чая перед собой. В чай мама положила лимон, мёд и, кажется, всю свою сдержанную ярость к человечеству.
Я долго смотрела на кружку, пока пар переставал щипать лицо. Говорить не хотелось. Если сказать вслух, всё станет настоящим. Измена. Маю. Его родители. Это противное, ровное: “Ты понимаешь, семье нужна жена из нашего круга”.
Мама села напротив и не торопила. Это у неё было редкое и опасное умение — молчать так, что рядом с ней всё равно хотелось признаться.
— Он изменил мне, — сказала я наконец.
Мамино лицо почти не изменилось, только пальцы на чашке сжались чуть крепче.
— С кем?
Я сглотнула.
— С Маю.
Несколько секунд в кухне было слышно только дождь и тихое гудение холодильника.
— С той Маю, которая называла меня “почти мамой” и съела шесть моих пирожков за один вечер?
— Угу.
— Понятно, — сказала мама. — Значит, пирожки я тоже оплакала зря.
Я фыркнула раньше, чем успела удержаться, и от этого стало ещё больнее. Смешное и больное почему-то всегда дружат слишком близко.
— Они женятся, — добавила я. — Его родители хотят… правильную жену. Японку. Без русской мамы в семейной анкете.
Мама медленно выдохнула так, будто внутри неё кто-то аккуратно поставил на огонь большую кастрюлю.
— Ну конечно, — сказала она мягко. — Русская мама в анкете — это ведь страшное осложнение. Борщ, мнение и способность задавать неудобные вопросы.
Я уставилась в чай.
— Он сказал, что не хотел меня ранить.
— Это любимая фраза людей, которые уже держат нож, — ответила мама. — Им кажется, что если говорить тихо, то рана будет вежливой.
Вот тут я всё-таки расплакалась. Не красиво, не как героини в фильмах, у которых одна слеза катится по щеке. А устало, некрасиво, с судорожным вдохом и ненавистью к себе за то, что всё ещё больно.
Мама сразу оказалась рядом. Обняла меня за плечи, прижала к своему свитеру и стала гладить по голове так, как гладила в детстве, когда я падала во дворе и пыталась доказать, что совсем не плачу.
— Моя девочка, — тихо сказала она. — Ты не неправильная. Просто кто-то слишком маленький пытался измерить тебя своей линейкой.
Я вцепилась в её рукав и некоторое время молчала. От мамы пахло ванилью, стиральным порошком и домом. В этом запахе не было ни “чистокровности”, ни чужих родителей, ни требований быть удобной. Только тепло, в котором можно было наконец развалиться на части.
Когда я немного успокоилась, мама осторожно убрала полотенце с моей головы и вдруг прищурилась.
— А это что?
— Что?
— На щеке. Серый ворс.
Я машинально потёрла лицо.
— Ничего.
— Акико.
Вот это её “Акико” всегда значило: сопротивление бесполезно, говори пока добровольно.
— Это… Юто.
Мама замерла, а потом её лицо неожиданно посветлело.
— Юто из восемьсот четвёртой?
— Да. Вернулся из Америки. Шесть лет где-то там учился и, видимо, случайно превратился из колобка в человека с опасными скулами.
Мама прикрыла рот ладонью, но я всё равно заметила улыбку.
— Он был хорошим колобком.
— Мам, пожалуйста.
— Что “пожалуйста”? Я помню, как он носил тебе конфеты. И как дул на твои колени, когда ты разбилась у качелей. Сидел такой серьёзный, будто от его дыхания зависела судьба мира.
Я хотела сказать что-нибудь язвительное, но слова застряли. Перед глазами снова возник Юто у подъезда: высокий, мокрый, с тихой улыбкой. И то, как он по-детски подул в сторону моего сердца, будто боль и правда можно было спугнуть.
Мама заметила, как я замолчала. Разумеется.