Шрифт:
Наутро Махмуду приносят уведомление, в котором ему предлагается покинуть пределы РФ в двадцать четыре часа, так как он не является гражданином России и проживает без регистрации в соответствующих органах. Пока он тупо читает официальную бумагу, в голове опять начинают звучать давешние стихи: Тоскуя в ожидании тебя, любимая, я выхожу за ворота, одинокий, и взгляд мой печально поднимается к небу… Странные стихи. Откуда они появляются в памяти? И кто такой — этот Самадзаки Тосон?
ВЫКИДЫШ
Боже, как похожи Вы на первую мою любовь!
Тот же овал лица, тот же цыганистый взгляд антрацитовых глаз, наивно-лукавый и зовущий, те же пухлые губы. Даже волосы так же черны и так же пахнут — обволакивающе. Мне до сих пор жаль, что тогда ничего не получилось. Может, теперь?.. — приходит сумасшедшая мысль. Я стою рядом с Вами, на балконе, над нами небо, полное звезд, внизу — город, полный звуков ночи, а дальше вниз — наше рукотворное «море», полное отраженного огня, — мы стоим рядом, я касаюсь Ваших шелковистых волос, они нежны, как мои грезы, как полуночные мои мечтания, и мне не верится, что юность прошла, и ничего не сбылось, о чем мечталось, и мне уже тридцать шесть, а Вам — только девятнадцать…
Ну зачем, зачем Вы поверили мне? Ведь я и сам не верил в то, что говорил, когда звал Вас в гости. А Вы — поверили…
И вот Вы явились. Что это — наивность? инфантильность? Или — чистота? Мне понять трудно. Неужто Вас послал Господь — как последнюю надежду мне, как последнее испытание? Круг замкнулся — у Вас не только внешность, у Вас даже имя, как у первой моей любимой, — а мне почему-то нерадостно. У меня совсем другое настроение. Похожее на траур.
Да, у меня сегодня траур. Даже самому странно — до чего мне было страшно и одиноко сегодня, после разговора с матерью.
Мне не было так страшно и одиноко неделю назад после разговора с бывшей женой, когда она рассказала, как пять лет назад, наглотавшись каких-то лекарств, вызвала у себя выкидыш; как завернула кровавый сгусток в носовой платок и зарыла в углу соляного склада — дело случилось у нее на работе, — и воткнула палочку, чтобы заметить место, и как ходит теперь, давно мною брошенная, никому не нужная, туда плакать, как на могилку, особенно когда является ей во сне та, нерожденная ею, девочка, — является и смотрит на нее с укором, и тянет, тянет к ней ручонки. Мне не было, повторяю, тогда так одиноко и так больно, как сейчас…
А сегодня я навещал свою матушку, и мы сидели в низеньком нашем доме, она пряла свою шерсть, поскрипывала прялкой, а я говорил о призрачных своих успехах, в которых мать вряд ли разбирается, а слушала скорее всего из вежливости, и разговор как-то сам собой повернулся на колдовство, на мистику, — мать у меня по малости приколдовывает, детям страх «выливает», заговаривает младенцев, под горячую руку может и порчу наслать, — и она сказала, что «дар» ей передала бабка, когда умирала (а умирала бабка тяжко и долго, шесть дней не пила, не ела, лежала чурбаком, парализованная, меня эта смерть так поразила, что год после этого я не ел мяса); и добавила, что передавать «дар» следует или старшему в семье, или младшему, что значительно хуже; она младшая, потому и получила. И тут я встрял: мать, так может, теперь ты — мне?.. На что она спокойно ответила: так ты ж у меня не первый. Ка-ак? А до тебя было два аборта. Правда, она слыхала, что третьи дети самые способные, тот же Ленин, к примеру, был третьим. И вон даже у собак — породистыми считаются щенки только после третьего помета, — мать у меня хоть и малограмотная, но много чего «слыхала». Я был шокирован ее откровенностью и дальше уже слушал как бы сквозь пелену тумана:
— Отец не хотел детей… И когда узнал, что я опять беременна — а прожили мы уже полтора года, — стал ругаться: крольчиха прямо! А потом отвез мой сундук к бабке Тане. Я пожила неделю и уж собиралась в понедельник ложиться в больницу, но в воскресенье был какой-то праздник, отец гулял у своей сестры на вечеринке, шел пьяный мимо бабкиной хаты и зашел — потянуло его ко мне, соскучился. Ладно, говорит, так и быть — рожай. Нагулялся, пора за ум браться. Стало быть, сынок, судьба тебе…
Я давно взрослый, своих детей имею. Знаю, что жизнь человеческая — порой тоньше папиросной бумаги и что судьба каждого из нас решается задолго до рождения, но услышать такое от родной матери, — согласитесь… Ну зачем, зачем нужно было ей это говорить?! Что ж она не пожалела меня?
Мы стоим и молчим, и слушаем музыку засыпающего города, и созвездия над нами кишат, как инфузории в стеклянной колбе, и город засыпает прямо на наших глазах, там и здесь огни гаснут, и я шепчу, что когда-то в детстве пролетала по небу какая-то комета, и взрослые о ней много говорили, что будто бы неумолимо приближается к земле и что земной шар лопнет, если комета упадет на нас, а если земля войдет в хвост кометы, то пойдут огненные дожди, которые выжгут все живое, даже в пруду не спасешься, и говорили что-то еще в том же духе. Я слушал все это очень внимательно и со жгучим интересом.
И понял тогда, что катастрофа неизбежна и должна произойти этой ночью. Мне было только не совсем понятно, почему ж это родители так спокойны — ведь завтра нас уже не будет в живых. Я вышел из дома и попрощался с солнышком, оно было как-то особенно багрово в тот вечер, попрощался с петухом-забиякой Никанором, пошел в сарай и попрощался с рыжими щенками. Я целовал их в холодные носы, мял, толстых, и тискал, и мне было их очень и очень жаль: я-то ладно, на свете нажился, мне скоро шесть лет стукнет, а у них только глаза недавно открылись… Потом нашел и приласкал кота Тимофея — я простил его за голубят, которых он, гад мурластый, сожрал. Голубят все равно уже не вернешь, а кот и без того пострадал, — я отрубил ему саперной лопаткой хвост, — и этой ночью гореть ему огнем неугасимым, вместе со мной, со всеми нами.