Шрифт:
за треногой с аппаратом.
Инженер-текстильщик по образованию, он
работал до войны на фабрике «Красный ткач»
(комбинат им. Тельмана), а после войны стал там
же директором ФЗУ.
На войну он ушёл в конце июня 1941 г. Мы жили
в то лето на даче в Мельничном Ручье и вдруг нежданно
переехали в город. Смутно помню дурацкую
радость переезда, возвращения домой среди
лета. А вернулись мы для того, чтобы проводить
отца на фронт и уехать с матерью в эвакуацию, в
Узбекистан. Бабушка осталась в Ленинграде на
всю блокаду, чудом выжила и приехала к нам в
Узбекистан только к концу войны.
Она рассказывала, что в блокадном Ленинграде
было до того тихо, что к ней на Петроградскую
долетали звуки боя с Невской Дубровки: стрельба
и крик «ура». Уже полуживая от голода, бабушка
вслушивалась, стараясь различить в этом «ура»
голос своего зятя, моего отца. Именно там он и начал
войну. Среди страшной блокадной зимы отец
внезапно пришёл к бабушке пешком с Невской
Дубровки, сумел как-то добраться через все препятствия
и опасности и принёс ей свой солдатский
паёк — хлеб, консервы, махорку. Растягивая это
по миллиграммам, она сумела перенести первую
зиму блокады.
Мало мне известно об отце и его войне. Документы
не сохранились. Письма тоже. Пока он
был здоров, говорил он со мной о войне мало, а
потом речь потерял. Матери и бабушки, которые
знали обо всём его пути от Невской Дубровки до
Германии, уже нет. Чисто официальные сведения
об отце можно уложить в несколько строк: Мендель Цалевич Слепаков (1907–1956), уроженец
местечка Семёновка под Черниговом, прошёл
всю войну пехотинцем, начав её младшим лейтенантом
и окончив капитаном. Был несколько раз
ранен. Награждён орденом Великой Отечественной
Войны, трижды — орденом Красной Звезды
и медалями за оборону Ленинграда и за победу
над Германией.
Судя по наградам, сражался он храбро, но в рассказах
его о войне преобладали занятные байки, анекдоты (а может, такое мне лучше запоминалось).
Чаще всего он рассказывал о ней, когда в
скудные послевоенные вечера мы всей семьёй
наклеивали в альбом его военные фотографии.
Он сидел на всегдашнем своём месте, у левого
валика дивана, я — у торца стола. Меж нами был
угол стола, покрытого скучной жёлтой клеёнкой
с выцветшими ромбиками,— роковой угол моего
детства, за которым я «отвечала» «Евгения Онегина
», на который, трепеща, выкладывала дневники
и тетрадки с парами, возле которого отец меня и
драл. Но в минуты, когда клеили в громоздкий
старый альбом фотографии, этот же угол становился
островком тепла, уюта, заинтересованной
тяги к отцу и его прошлому. Покажет он, бывало, какой-нибудь групповой солдатский снимок и
скажет:
— А вот эти ребята больше всего боялись, что в
нашу часть приедет Вася Тёркин.
— Как так приедет?
— Штука в том, Глупундури (моя кличка в мирные
минуты), что им казалось, будто Вася существует на
самом деле, где-то сражается и мне, их командиру, стоит только ему написать — и он приедет, взгреет
их за все провинности и подтянет как следует.
Стыдно-то как перед ним будет! Ну, я тем и пользовался, нет-нет да и постращаю, что Васю приглашу.
Больше всех смотров и ревизий они его боялись.
Отец продолжал заниматься фотографией всю
войну. Конечно, так и остался любителем, но, без
сомнения, умел выбрать удачный, выразительный
момент, кадр, теперь становящийся историческим
свидетельством. Какое-то горящее селение в Польше.
Восторженная встреча солдат-освободителей
в Праге. Совестно было разглядывать эти кадры
в 1968 (!) году. Я тогда об этом писала: …Ещё не бросили мечей
Бойцы — носители Свободы,
И их не ждут ещё народы
Обратно — в роли палачей…
Отец часто фотографировался и сам: наводил аппарат
и давал кому-нибудь «щёлкнуть». Снимется