Шрифт:
Думаю, он прав. Платоновский образ подразумевает, что полного единства нельзя достичь, пока не достигнута вершина, но моральному росту сопутствуют все более достоверные интуиции единства. По мере углубления наших представлений о добродетелях мы связываем их отношениями и иерархически упорядочиваем их. Смелость, которая ка- залась поначалу чем-то самостоятельным, своего рода бесстрашием духа, теперь видится как особое действие мудрости и любви. Возникает различие самонадеянной жестокости и той смелости, которая позволяет человеку хладнокровно предпочесть лагерь легкому компромиссу с тираном. Невозможно иметь только одну добродетель, если это не какая-то тривиальная добродетель, вроде бережливости. Подобные трансформации возможны благодаря рассмотрению мира в свете Блага, а также — посредством повторного возвращения — истинного, или более истинного, понимания тех понятий, которые мы раньше понимали неправильно. Мы обнаруживаем, что свобода — это не избавление от какого-то бремени, не влекущее за собой последствий, а дисциплинированное преодоление самого себя. Скромность — это не самоуничижение (вроде того, что поднимать свой голос не стоит, все равно никто не услышит), а одна из наиболее трудных и важных добродетелей, состоя- щая в неэгоистическом уважении к реальности.
Иногда кажется, что Платон, учитывая его двойственное отношение к чувственному миру (о чем я уже говорила) и его уверенность в революционной силе математики, допускает, что путь к Благу уводит от мира конкретных вещей, насыщенного подробностями. Однако наряду с восходящей диалектикой, он говорит и о нисходящей диалектике, о возвращении в пещеру. В любом случае, пока доброта имеет значение в политике или на рынке, она должно сочетать расширяющуюся интуицию единства с расширением нашего понимания сложности и детальных подробностей. Ложные понятия часто чрезмерно всеоб- щи, стереотипны, бессвязны. Истинные понятия не только позволяют выносить правильные суждения, но сочетают их с лучшим пониманием деталей. Случай матери, которая должна внимательно подумать о всех членах семьи, принимая решение выставить тетушку из дома. Если мы стремимся к лучшему, для нас будут откровением как частные детали, так и интуитивно обнаруживаемое единство. Это ясно видно, повторюсь, и в искусстве, и в интеллектуальной деятельности. Великие художники открывают детальные подробности мира. Но их величие — не уникальное и личное качество, это не имя собственное. В своем величии они до некоторой степени похожи, а их единство проявляется в превосходном понимании искусства и выдающемся мастерстве. Любая серьезная критика признает это, хотя и может быть весьма осторожной в том, что касается теоретизирования на этот счет. Искусство обнажает реальность, а поскольку вещи определенным образом существуют, то существует и сообщество художников. Так же и с учеными. Честность химика и честность историка — это, во многом, одна и та же добродетель, похожи они и в своем развитии. Есть также сходство между честностью, требуемой для того, чтобы отказаться от своей теории, и честностью, необходимой для того, чтобы оценить реальную ситуацию в своем браке, хотя достичь уверенности во втором случае намного труднее. Платон, которого иногда обвиняют в переоценке интеллектуальных дисциплин, рассматривая их самих по себе, весьма определенно отводит им высокое, но второстепенное место. Быть серьезным ученым — это чрезвычайно достойно. Но серьезный ученый, являющийся одновременно также хорошим человеком, знает не только свой предмет, но и место этого предмета в своей жизни в целом. Понимание, которое приводит ученого к правильному решению насчет прекращения определенных исследований, а художника — насчет его семьи, превыше понимания искусства и науки как таковых. (Не это ли означает ? (Государство, 511d) [9] ) Правда, в области морали мы также являемся специализированными созданиями: достоинство в одной области, по-видимому, не гарантирует достоинства в другой. Хороший художник не обязательно мудр в быту, а охранник концентрационного лагеря может быть добродушным отцом. По крайней мере такое возможно, хотя я бы почувствовала, что у художника, по крайней мере, есть определенная точка отсчета для ориентации в жизни, а в семейной жизни охранника концентрационного лагеря не все гладко. Картина остается несоразмерной и сложной, а надежды на ее систематизацию напрасными. И все же она полностью охватывается понятием Блага, придающего ей то призрачное и неуловимое единство, каким она только и может обладать. Область морали и, соответственно, моральной философии теперь видится не как ограниченная лишь заурядной проблемой обязательств и обещаний, но как охватывающая весь наш образ жизни и специфи- ку наших взаимоотношений с миром.
9
Cр. Правда, и такие исследования [подобные геометрии] бывают вынуждены созерцать область умопостигаемого при помощи рассудка, а не посредством ощущений, но поскольку они рассматривают ее на основании своих предположений, не восходя к первоначалу, то, по-твоему, они и не могут постигать ее умом, хотя она вполне умопостигаема, если постичь ее первоначало. (Государство, 511c-d). — Прим. ред.
Причину неопределимости блага часто связывали со свободой. Благо — пустое пространство осуществления человеческого выбора. Я полагаю, что неопределимость блага должна пониматься совершенно иначе. Исходя из предлагаемой здесь мной точки зрения, мы действително кое-что знаем о Благе и о том, как оно связано с нашим положением. Обычный человек, не развращенный философией, не считает, что он создает ценности своим выбором. Он думает, что некоторые вещи действительно лучше, чем другие, и что он может ошибаться в своей оценке. Обычно мы не сомневаемся насчет дороги, ведущей к Благу. Точно так же мы осознаем существование зла: цинизма, жестокости, безразличия к страданию. Однако понятие Блага все еще остается темным и таинственным. Мы видим мир в свете Блага, но что такое Благо само по себе? То, что позволяет нам видеть, мы не видим в обычном смысле. Платон говорит об этом: «К благу стремится любая душа и ради него все совершает; она предчувствует, что есть нечто такое, но ей трудно и не хватает сил понять, в чем же оно состоит» (Государство, 505). Он также говорит, что Благо — это источник знания и истины, превосходящий их величием (Государство, 508—9).
На этот вопрос можно дать логический (в современном смысле этого слова) ответ, но я думаю, что этот ответ неполон. Вопрос о Благе не аналогичен вопросу об Истине или о Смелости, так как их объяснение должно включать в себя идею Блага; именно в свете этой идеи и должно быть дано объяснение. «Истинная смелость — это….». Но если мы попробуем определить Благо как X, то нам придется добавить, что имеется в виду, конечно, хорошее X. Если мы скажем, что Благо — это Разум, то нам придется говорить о хороших суждениях. Если мы скажем, что Благо — это Любовь, то придется объяснять, что существуют разные виды любви. Даже понятие Истины является двусмысленным, и только о Благе мы можем сказать, что оно само себе судья и не нуждается ни в чем другом… И я согласна с этим. Утверждается также, что все вещи, в которых можно найти степени совершенства, обнаруживают их своим особым образом. Идея совершенства (excellence) может быть проиллюстрирована только на частных случаях в терминах соответствующего типа совершенства. Нельзя сказать, что такое совершенство вообще, как иногда можно рассуждать о щедрости или хорошей картине. В любом случае, мнения расходятся, а истинность суждений о ценности доказать нельзя. Этот аргумент иногда используется для подтверждения того, что Благо — это пустое и почти тривиальное понятие; не более чем слово, «наиболее общее прилагательное одобрения»; метка, которую ставит ищущая воля; термин, который лучше заменить более ясным выражением «одобряю». Эта аргументация и вывод из нее кажутся мне ошибочными: я уже говорила, что совершенство подразумевает некоторое единство; через наши фактические состояния проходят линии, стремящиеся к одной точке в определенном направлении. Есть и другие причины, о которых я сейчас скажу.
Идеи доброты и Блага поистине загадочны. Эта загадочность имеет несколько аспектов. Неопределимость Блага связана с несистематическим и неистощимым разнообразием мира, а также с бесцельностью добродетели. В этом отношении существует особая связь между понятием. Блага и идеями Смерти и Случая. (Кто-то скажет, что Случай, на самом деле, подчинен Смерти. Конечно, memento mori впечатляет нас больше всего.) Подлинный смысл нашей смертной природы помогает нам увидеть добродетель как единственную стоящую вещь; и невозможно ограничить и предвидеть то, что она может от нас потребовать. В том, что мы не можем властвовать над миром, можно увидеть и положительную сторону. Благо загадочно из-за человеческой слабости и хрупкости, в силу того, что находится от нас на огромной дистанции. Если бы существовали ангелы, они могли бы определить благо, но мы не поняли бы этого определения. Мы во многом механические существа, рабы безжалостных эгоистических сил, природу которых мы едва ли понимаем. Наша порядочность, в лучшем случае, избирательна. Мы хорошо себя ведем там, где это легко нам дается, оставляя неразвитыми другие возможные добродетели. Возможно, на пути каждого человека к доброте существуют непреодолимые психологические барьеры. Наша самость сегментирована и исправить ее в целом так же сложно, как и познать. Выйдя за пределы нашей самости, мы также обнаружим лишь разрозненные намеки на Благо. Чистое сияние добродетели — большая редкость: таково великое искусство, скромные люди, оказывающие помощь другим. И можем ли мы, не совершенствуясь, на самом деле ясно увидеть эти вещи? Именно в контексте таких ограничений мы должны рассматривать нашу свободу. Думаю, что свобода. — это смешанное понятие. Его истинная часть — это просто название того аспекта добродетели, который касается обретения ясного взгляда на вещи и сдерживания эгоистических импульсов. Ложная и доминирующая часть — это название самонадеянных движений ложной эгоистичной воли, которую мы по незнанию считаем чем-то автономным.
В силу этого мы не можем просто суммировать выдающиеся человеческие качества: мир бесцелен, случаен и огромен, а мы ослеплены собой. Есть и третье соображение, которое касается отношения между первыми двумя. Смотреть на солнце трудно: это не то же самое, что смотреть на другие предметы. Каким-то образом нам удается сохранять мысль о том, что линии действительно сходятся; искусство выражает и изображает эту идею в символической форме. Есть некий центр притяжения, но легче смотреть на идущие к центру линии, чем на сам центр. Мы не знаем и, видимо, не можем узнать и осмыслить, что находится там, в центре. Можно спросить: если мы не способны ничего увидеть, то зачем пытаться? Не повредит ли это нашей способности фокусироваться на самих линиях? Я думаю, что в этих попытках все же есть смысл, хотя это и рискованно в силу склонности к мазохизму и наличия других темных особенностей души. Древняя склонность к поклонению глубока и неоднозначна. Есть ложные солнца, смотреть на которые проще и удобнее, чем на подлинное.
Великая аллегория Платона рисует нам образ этого ложного поклонения. Взгляды узников пещеры сначала обращены к задней стене. За их спинами горит огонь; в его свете они видят на стене тени предметов, которые находятся между ними и огнем, и эти тени они принимают за реальность. Обернувшись, они видят огонь, через который нужно пройти, чтобы выйти из пещеры. Огонь, как я это понимаю, представляет самость, издревле упорствующую в своих заблуждениях душу, наполняющую нас энергией и теплом. На второй стадии просвещения узники обретают нечто вроде самосознания, которое нас в настоящее время столь сильно интересует. В самих себе они находят теперь источники того, что до этого было слепым эгоистичным инстинктом. Они видят пламя, в свете которого тени казались им реальностью, а также предметы, копии настоящих вещей, тени от которых стали для них привычными и узнаваемыми. Они пока не подозревают, что есть что-то еще. Скорее, они устроятся у огня, на который так легко глядеть и рядом с которым так уютно сидеть, даже если он горит слабо и тускло.
Думаю, именно этого боялся Кант, прилагая такие усилия, чтобы отвлечь наше внимание от эмпирической души. Этот огонь приковывает к себе взгляд, а те, кто изучают его способность порождать тени, имеют дело с чем-то вполне реальным. Признание этой силы может стать шагом к побегу из пещеры; но точно так же оно может стать и конечной остановкой на нашем пути. Огонь можно ошибочно принять за солнце, а копание в самом себе — за доброту. (Конечно, не все беглецы обяза- тельно провели много времени у огня. Добродетельный крестьянин мог выбраться из пещеры, даже не заметив его.) Любую религию или идеологию можно разоблачить, поставив на место объекта ее почитания самость, обычно облаченную в какую-нибудь маску. Но, несмотря на опасения Канта, размышлению о Благе есть место как внутри, так и вне религии. Это относится не только к посвященным знатокам, но и к обычным людям: все мы способны обратить внимание не просто на планирование отдельных добрых дел, но мы можем попытаться отвернуться от своей самости и взглянуть на далекое трансцендентное совершенство — этот источник чистой энергии, источник новой и совершенно неведомой нам добродетели. Это истинный мистицизм, каковым и является мораль: своего рода недогматическая молитва, реальная и важная, хотя, возможно, трудная и легко поддающаяся искажению.