Критик как художник
вернуться

Уайльд Оскар

Шрифт:

Эрнест. Ну кажется, я уже поставил вам все вопросы. А теперь я должен признать…

Гильберт. Ах, пожалуйста, не говорите, что вы со мной согласны. Когда со мной соглашаются, я чувствую, что я неправ.

Эрнест. Ну тогда я, конечно, не скажу, согласен я с вами или нет. Но еще один вопрос… Вы пояснили мне, что критика – искусство творческое. Какое же у нее будущее?

Гильберт. Все будущее принадлежит критике. Объем и разнообразие сюжетов, находящихся в распоряжении творчества, с каждым днем становятся ограниченнее. Провидение и Вальтер Безант исчерпали все очевидное. Если творчество все-таки будет еще продолжаться, то для этого оно должно стать более критическим, чем теперь. По старым дорогам, по пыльным тропинкам слишком уж часто ходили. Их очарование уж истоптано медлительными шагами, они потеряли новизну и неожиданность, столь необходимые для романтики. Тот, кто захочет взволновать нас романом, должен или дать совершенно новый фон, или открыть нам человеческую душу в ее самых затаенных проявлениях. Первое делает сейчас Редьярд Киплинг. Когда перелистываешь страницы его «Простодушных рассказов с горы», кажется, что сидишь под пальмовым деревом и наблюдаешь жизнь при свечении великолепных вспышек вульгарности. Яркие краски базаров ослепляют наши глаза. Чахлые англоиндусы третьего сорта находятся в полном несоответствии со своей средой. Самое отсутствие стиля у автора придает странный, газетный реализм тому, что он нам говорит. С точки зрения литературы Киплинг – гений, который глотает свои придыхательные.[75] С точки зрения жизни он репортер, знающий вульгарность лучше, чем кто бы то ни было из нас. Диккенс был знаток ее внешнего обличья и ее комических сторон. Киплинг знает ее сущность и серьезные стороны. Он у нас первый авторитет по части всякой посредственности, он сумел в замочную скважину подсмотреть удивительные вещи, и фон у него живописнее самой картины. Что же касается тех романистов, которые вносят в литературу проникновение в человеческую душу, то у нас был Браунинг и есть Мередит. Но в области внутреннего психологического изучения еще многое нужно сделать. Иногда говорят, что романы становятся чересчур нездоровыми. Поскольку это касается психологии, то наши романы еще слишком здоровы. Мы еще только подошли к самой поверхности души, и только. В одной клеточке белого мозгового вещества накоплено больше удивительного и ужасного, чем снилось тем, кто, как автор «Rouge et Noir», мечтал проследить человеческую душу в самых сокровенных ее изгибах, заставить жизнь исповедоваться в своих самых заветных грехах. Но ведь есть предельное количество еще неиспробованных фонов, и возможно, что дальнейшее развитие привычки копаться в своей душе окажется фатальным для творческой способности, которой она стремится доставлять свежий материал. Я лично думаю, что творчество осуждено на гибель. Оно исходит из слишком примитивных, слишком естественных побуждений. Как бы то ни было, но совершенно ясно, что количество сюжетов, находящихся в распоряжении творчества, все уменьшается, а количество сюжетов для критики ежедневно увеличивается. Ум все время находит новые положения и новые точки зрения. Необходимость воздвигать форму над хаосом не может не расти по мере того, как мир движется вперед. Еще никогда критика не была нужнее, чем сейчас. Только при ее помощи человечество может сознать то, чего оно достигло.

Час тому назад, Эрнест, вы спрашивали меня, для чего нужна критика. Вы могли бы с таким же успехом спросить меня, для чего нужна мысль. Критика, как это доказал Арнольд, создает умственную атмосферу своего века. Критика, как я надеюсь когда-нибудь доказать, обращает наш ум в утонченное орудие. Наша система образования обременяет память грудой разрозненных фактов и усердно старается наградить нас трудно добытыми познаниями. Мы учим людей, как надо запоминать, и никогда не учим их, как надо развиваться. Нам никогда не приходит в голову попытаться развить в душе более тонкую восприимчивость и более тонкий вкус. Греки изощряли эти свойства, и, когда мы соприкасаемся с греческим критическим интеллектом, мы не можем не сознавать, что хотя сюжеты у нас шире и разнообразнее, чем у них, но зато они обладали единственным методом толкования сюжетов. Англия же сделала одно – она изобрела и установила общественное мнение, эту попытку организовать общественное невежество, поднятое до высоты физической силы. Но мудрость всегда была ей недоступна. Английский ум, если рассматривать его как орудия мышления, всегда был груб и неразвит. Единственное, что может его очистить, это рост критического инстинкта.

И опять-таки только критика, силой концентрации, делает культуру возможной. Она берет громоздкую глыбу творческих произведений и выжимает из нее более тонкую эссенцию. Кто из тех, кто еще хочет сохранить в себе какое-нибудь чувство формы, может бороться с чудовищным множеством выброшенных в свет книг, – книг, где мысли невнятно бормочут, а невежество кричит во весь голос? Критика держит в своих руках путеводную нить, которая проведет нас сквозь этот утомительный лабиринт. Больше того, там, где нет летописных документов, где история утеряна или совсем не написана, критика, по маленькому отрывку или художественному обломку, может воссоздать для нас прошлое с такой же точностью, как ученый по тонкой косточке, по отпечатку ступни на скале может воссоздать крылатого дракона или гигантскую ящерицу, от чьих шагов когда-то дрожала земля, вызвать из пещеры гиппопотама, снова заставить левиафана переплывать запенившееся море. Доисторическая история принадлежит критику-филологу и археологу. Ему открыто начало вещей. Сознательный вклад того или иного века почти всегда бывает обманчив. При помощи филологической критики мы больше узнаём о веках, не сохранивших для нас никаких записей, чем о веках, передавших нам летописи. Она одна можешь сделать для нас то, чего не сделают ни физика ни метафизика. Она может дать нам точное знание духа в процессе его развития. Она может сделать для нас то, чего не сделает даже история. Она может сообщить нам, что думал человек, прежде чем научился писать. Вы спрашивали о влиянии критики. Мне казалось, что я уже ответил на этот вопрос; но кое-что я хотел бы прибавить. Космополитами нас делает критика. Манчестерская школа пыталась заставить людей осуществить братство человечества, доказывая коммерческие выгоды мира. Она хотела унизить эту удивительную вселенную, превратив ее в обыкновенный рынок для покупателей и продавцов. Она обратилась к самым низким инстинктам и потерпела крушение. Война следует за войной, и купеческое мировоззрение не помешало Германии и Франции столкнуться в кровопролитных битвах. Другие наши современники пытаются взывать к чисто эмоциональным симпатиям или к узким догматам туманно-абстрактной этики. У них есть свои лиги мира, столь близкие чувствительным сердцам, есть проекты о безоружных, международных третейских судах, столь популярных среди тех, кто никогда не читал истории. Но одна эмоциональная симпатия совершенно ничего не стоит. Она слишком изменчива, слишком близка ко всяким страстям. Третейский суд, ради общего блага нации лишенный возможности выполнить свое постановление, мало принесет пользы. Есть нечто худшее, чем несправедливость, – это справедливость, не вооруженная мечом. Когда право не есть сила, оно есть зло.

Нет, ни эмоции, ни страсть к наживе не сделают нас космополитами. Только культивируя в себе интеллектуальный критицизм, мы можем подняться над расовыми предрассудками. Гёте (вы не должны ложно толковать мои слова!) был из германцев германец. Он любил свою страну, как никто. Его народ был дорог ему, и он был его вождем. И все-таки, когда железные Наполеоновы копыта топтали германские сады и поля, уста Гёте были безмолвны. «Как можно слагать песни ненависти, не чувствуя ненависти, – сказал он Эккерману. – И как могу я, для которого только культура и варварство полны значения, ненавидеть самую культурную на земле нацию, которой я обязан большею частью собственного моего развития?» Эта нота, в современном мире впервые прозвучавшая у Гёте, станет, я полагаю, исходной точкой будущего космополитизма. Критика уничтожит расовые предрассудки, настаивая на единстве духа – при полном разнообразии форм. Когда у вас явится соблазн идти войной на другой народ, вспомните, что вы стремитесь разрушить одну из составных частей вашей собственной культуры, и, возможно, самую важную. До тех пор, пока война будет считаться грехом, она всегда будет сохранять свою обаятельность. Когда ее сочтут вульгарной пошлостью, она потеряет свою популярность. Само собой разумеется, что эта перемена произойдет постепенно, и люди не заметят ее. Они не скажут: «Мы не будем воевать против Франции, потому что у нее безупречная проза». Но именно потому, что французская проза безупречна, они не могут ненавидеть Францию. Интеллектуальная критика свяжет Европу узами гораздо более крепкими, чем те, которые может выковать купец или человек сентиментальный. Она даст нам мир, вырастающий из понимания.

Но и это не все. Критика признает, что нет окончательных принципов, не позволяет связать себя узкими лозунгами какой-нибудь секты или школы, и она же создает ясный философский темперамент, который любит истину ради самой истины, и сознание, что истина недосягаема, не ослабляет его любви. Как мало в Англии таких темпераментов, и как они нужны нам. Английская душа всегда в состоянии ярости. Ум расы расходуется на низменные и глупые распри второстепенных политиков или споры третьестепенных богословов. На долю ученого досталось явить нам высокий образец той «сладостной разумности», о которой Арнольд говорит так мудро, но, увы, так неуспешно. Автор «Происхождения видов», во всяком случае, обладал философским темпераментом. Если начать наблюдать за обыденными кафедрами и эстрадами Англии, невольно испытываешь презрение Юлиана или равнодушие Монтеня. Нами правят фанатики, а их злейший порок – это искренность. Все, что похоже на свободную игру ума, на деле нам совершенно неизвестно. Принято возмущаться грешниками, хотя позорят нас не грешники, а глупцы. Нет греха, кроме глупости.

Эрнест. До чего вы антиномичны!

Гильберт. Художественный критик так же, как и мистик, всегда антиномичен. Быть добрым, согласно ходячему понятию о добре, возмутительно легко. Для этого требуется только известная доля подлого страха, некоторое отсутствие воображения и низкая страсть к буржуазной почтенности. Эстетика выше этики. Она принадлежит к более духовной области. Обсуждать красоту какого-нибудь предмета – это высшее, чего мы можем достигнуть. Для развития индивидуума даже понимание красок и оттенков важнее, чем понятие о зле и добре. Действительно, в области сознательной культуры эстетика относится к этике так же, как в области внешнего мира половой подбор относится к подбору естественному. Этика, как и естественный подбор, делает существование возможным. Эстетика, как и половой подбор, делает жизнь красивой и чудесной, наполняет ее новыми формами, создает прогрессу разнообразие, изменения. А когда мы достигнем истинной культуры, к которой стремимся, мы достигнем совершенства, снившегося святым, совершенства тех, для кого грех невозможен, не потому, чтобы они, как аскеты, отреклись от всего, но потому, что они могут исполнять свои желания без всякого ущерба для души и не могут желать ничего, что было бы для нее губительно, так как она, по божественности своей, способна претворить в материал для богатейшего опыта, или чуткой восприимчивости, или нового мышления те поступки или страсти, которые будут пошлыми – у пошляков, гнусными – у невежд, отвратительными – у бесстыдников. Разве это опасно? Да, это очень опасно, ибо и все идеи, как я уже высказал, опасны. Однако ночь на исходе, и лампа начинает мерцать. Я все же скажу вам еще одну вещь. Вы говорили о критике, будто она бесплодна. Девятнадцатый век – это поворотный пункт в истории благодаря сочинениям двух людей, Дарвина и Ренана, из которых один – критик книги природы, другой – критик божественной книги. Не признавать этого – значит не понять смысла одной из самых значительных эпох в истории и мирового прогресса. Творчество всегда отстает от века. Критика же всегда впереди. Критический дух и мировой разум – едины.

Эрнест. А тот, кто владеет этим духом или кем этот дух владеет, будет оставаться в бездействии, не так ли?

Гильберт. Подобно Персефоне, о которой нам говоришь Ландор, – сладостной, задумчивой Персефоне, у чьих белоснежных ног цветут асфодели и бархатники, – он будет сидеть, погруженный «в глубокое неподвижное спокойствие, вызывающее у смертных сострадание, а у бессмертных – радость». Он будет взирать на миф и познавать его тайны. Общаясь с предметами божественными, он станет и сам божественным. Его жизнь, и только его, будет вполне совершенна.

Эрнест. Сегодня вечером, Гильберт, вы наговорили мне много странного. Вы сказали мне, что труднее о вещах говорить, чем их делать, и что самая трудная вещь на свете – это не делать ничего. Вы сказали мне, что все искусства безнравственны, все мысли опасны. Что критика созидательнее творчества и что высшая критика открывает нам в произведениях искусства то, чего художник туда не вложил. Что именно над тем, чего человек не может сам сделать, он может быть наилучшим судьей. И наконец, что истинный критик несправедлив, неискренен и неразумен. Друг мой, вы просто мечтатель.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • 30
  • 31
  • 32
  • 33
  • ...

Private-Bookers - русскоязычная библиотека для чтения онлайн. Здесь удобно открывать книги с телефона и ПК, возвращаться к сохраненной странице и держать любимые произведения под рукой. Материалы добавляются пользователями; если считаете, что ваши права нарушены, воспользуйтесь формой обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • help@private-bookers.win