Шрифт:
14 июня
Тревога сгущается. Вчера ко мне прибежала Сподина: ее мужа несколько раз предупреждали, что ему грозит опасность. Я тогда успокоил их, думая, что это кому-то нужно, чтобы он (теперь у меня на поруках) — скрылся. Теперь и меня начинает тревожить, и мы приглашаем Сподина побыть эти дни у меня.
Иду в трибунал, беру удостоверение, что Сподин отпущен до суда на поручительство такого-то, В. Г. Короленко. Затем на обратном пути захожу… в особый отдел…
Впечатление, которое я никогда не забуду!
Недавно, когда я был в ЧК, ко мне подошел молодой человек, сухощавый, довольно интеллигентного вида, назвался Левашовым и попросил позволения зайти ко мне, поговорить о «литературных делах». Я сказал, что ко мне всего удобнее прийти около 7 часов, и мы расстались. Кто такой Левашов — я не знал.
Сегодня, когда я пошел в комендатуру, чтобы взять пропуск и поговорить с заведующим особым отделом (мне сказали, что мой постоянный пропуск для особого отдела не годится), мне встретился тот же молодой человек. Он был в туфлях и военных рейтузах, как будто не выспался, вид у него был какой-то вялый, истомленный и ленивый, точно он не спал ночь. Это оказался… комендант чрезвычайки. Он позвал меня в свою комнату со смятой кроватью, сказал, что он только что вернулся из деревни, где приобрел масло по 22 рубля (это теперь очень дешево), и предложил поделиться покупкой. Я поблагодарил и отказался. Затем повторил просьбу о позволении прийти. С ним придет еще заведующий отделом Шипельгас, и тоже по этому поводу. Оказывается, он тоже склонен к литературе, «писал, знаете ли, статьи и пьесы». Так вот…
Мне показалось так странно, что эти люди, так близко стоящие к расстрелам и крови, могут еще думать о литературе, о стихах и «пьесах». У меня не было никакой охоты вести литерат‹урные› разговоры среди таких впечатлений, но — я шел говорить о жизни людей. И… я сказал опять, что бываю дома тогда-то. — А вы где-нибудь уже печатались? — Да, знаете, кое-где печатался. А Шипельгас был журналист…
Я пошел к Шипельгасу. Меня очень сухо встретил молодой еще человек в полувоенной форме. Лицо его показалось мне грубоватым и малоинтеллигентным. Есть что-то, какой-то общий оттенок, который я теперь замечаю на многих лицах. Шипельгас показался мне похожим в чем-то на Барсукова, председателя чрезвычайки (бывшего, ушел довольно скандально). Может быть, это сходство, а может быть, его прием (сухо-официальный и жесткий) оставили во мне довольно неприятное впечатление. Я объяснил, в чем дело. 8 июня расстреляли ночью на Кобелякской улице четырех человек: Красиленка, Марченка, Запорожца и четвертого. Наутро в этом месте собиралась толпа, рассматривая следы крови, которую, как мне передавали, лизали собаки…
— Это преувеличено. Трупы были убраны милицией.
— Но следы крови остались.
— Значит, милиция плохо исполнила данные ей распоряжения.
И он опять приготовляется слушать с тем же видом официального нерасположения к моему вмешательству и неодобрения. На диване, в соседней комнате с пролетом, слушают нас 3–4 человека: я заметил юношу в тужурке защитного цвета и какого-то человека средних лет с грубыми чертами. Последний смотрел на меня с удивлением; очевидно, мои речи были слишком непривычны в этом месте.
Я сказал, почему я пришел, почему меня интересуют эти вопросы, как вышло, что с давних пор население привыкло обращаться ко мне в случаях тревоги и экстренных событий. Теперь ко мне приходят родственники и знакомые заключенных. ВЧК мне сказали, что после апрельских расстрелов они больше своим судом к казням не приговаривают. Теперь, значит, бессудные расстрелы грозят только от особого отдела. В эти дни тревога особенно сгущается. Много и тревожно говорят о таких-то. Я пришел, чтобы получить сведения, которыми бы мог успокоить эти опасения.
Он возражает что-то, и я тоже возражаю. Разговор принимает характер какого-то особого возбуждения. Я говорю, как все это действует на все население, как волнует, возбуждает против них же. Гоняясь за призрачными агитаторами, они сами производят агитацию, которую не произведут сотни врагов советской власти… В конце я ставлю ребром вопрос: могу ли я ответить на вопросы, что расстрелов не предстоит? Лицо его становится совсем официальным, и он говорит:
— На ваши вопросы я отвечать не стану…
— Я понимаю это в том смысле, что расстрелы будут продолжаться…
Встаю, прощаюсь и ухожу с тяжелым сердцем. На Келенской площади меня окликают. Это бежит тот юноша, которого я заметил в приемной. Он говорит:
— Я слышал то, что вы говорили…
— Вы тоже служите в особом отделе?
— Нет. Но я ищу работы, а Шипельгас мой приятель. Не думайте, что он зверь. Я знаю, после вашего разговора он едва ли заснет эту ночь. Он человек хороший, но…
И юноша начинает говорить о том, как было бы важно основать газету, в которой проводилась бы просто гуманность. Если бы вы в ней писали то, что говорили Шипельгасу…
— Но большевики позаботились, чтобы иной печати, кроме их официозов, прямых или косвенных, не было…
Юноша производит очень хорошее впечатление. Все происходящее сделало его, большевика и приятеля Шипельгаса, приверженцем толстовских непротивленских идей. Зовут этого юношу — Корженко. Мы идем вдоль городского сада и потом возвращаемся. Я искренно желаю ему сохранить живую душу и зову к себе.
У меня стоит вопрос: неужели сегодня «комендант и заведующий особым отделом» все-таки придут ко мне говорить о литературе!